banners

четверг, 31 августа 2017 г.

Революция - это маятник

 Раз начавшись (раскачавшись), революция не может остановиться, пока не пройдет свою крайнюю левую точку – точку левого экстремума. После этого происходит откат, но он никогда не достигает точки правого экстремума, если за таковую считать момент начала революции.
Казнь Марии-Антуанетты

Э. Э. ШУЛЬЦ 

«МОДЕЛИРОВАНИЕ РЕВОЛЮЦИЙ» 

(к дискуссии о стадиях) 

В статье рассматривается история изучения «моделей» революции: определенные стадии и этапы, которые проходит любая революция (или определенный тип революций), соответственно, границы самого явления и его частей и алгоритм, т. е. определенная последовательность действий и вектор движения. Особое внимание уделено вектору развития революции и таким ее этапам, как термидор и бонапартизм. Рассматривается «психология революции» как основной фактор, определяющий ее направление и этапы.

Модель революций – это определенные стадии и этапы, которые проходит любая революция (или определенный тип революций), соответственно, границы самого явления и его частей и алгоритм, т. е. определенная последовательность действий и вектор движения. Данная проблематика является одной из самых актуальных и сложных в «теории революции». После Великой французской революции исследователи, сравнивая ее с Английской и Американской революциями, приходили к выводу о схожести их возникновения, развития и последствий. События революций 1830, 1848–1849 годов в Европе добавили пищи для размышлений.
«На исторической сцене она (революция. – Э. Ш.), – писал П. А. Сорокин (2005: 28), – шла и идет довольно часто. При этом каждая постановка не похожа на другую… И, тем не менее, во всем этом несходстве повторяется множество сходств: при всем различии декораций, актеров и т. д. разыгрывается одна и та же пьеса, что и дает основание называть разные ее постановки одним и тем же названием “Революция”».
Дж. Петти, считающийся одним из основоположников «теории революции» в XX веке, скептически высказывался о взглядах на схожесть революций, в частности Американской и Французской, которые, по его мнению, кроме того что одинаково назывались «революциями», имели мало общего (Pettee 1966: 12). Эта точка зрения нашла поддержку среди многих исследователей (см.: Fitzpatrick 2008: 10; Friedrich 1966: 6). Они соглашаются видеть своеобразие революций, но, по меткому выражению Э. Хобсбаума, после 1799 года во всех революциях ищутся аналогии якобинству, термидору, бонапартизму (Hobsbawm 1986: 5). Именно идея «моделей» революции, схожести их этапов и алгоритмов развития получила наибольшее распространение среди ученых.
«После Французской революции, – писала Х. Арендт, – любое кровопролитное выступление, будь оно революционным или контрреволюционным, стали рассматривать как продолжение движения, начатого в 1789 году… И если верно, что, говоря словами Маркса, французская революция выступала в римских одеяниях, то столь же верно и что все последующие революции – до Октябрьской революции включительно – были сыграны по сценарию событий, ведших от 14 июля к 9 термидора и 18 брюмера…» (Арендт 2011: 62–63).
Сходство революций определяется в первую очередь сходством стадий, через которые они проходят. Первым, кто обратил на это внимание, был, наверное, французский консерватор Жозеф-Мари де Местр, который в 1796 году назвал закономерной реставрацию монархии в ходе Английской революции и предрекал то же во Франции (Местр 1997: 169). Историк Великой французской революции Ф. Минье считал различные фазы неизбежными: вместо умеренных преобразователей приходят преобразователи наиболее крайние и непреклонные (Минье 2006: 36–37, 307). Ему вторил другой исследователь Французской революции – немецкий писатель и политик В. Блос, который не только считал все этапы Французской революции закономерными, но и рассматривал ее как циклический процесс: от свержения монарха до реставрации (Блос 1906: 426, 427).
В том же направлении рассуждал и К. Маркс, делая основной упор на классовое движение в ходе революции, которое кроется за политическим. «Как только, – писал он, – данная партия продвинула революцию настолько далеко, что уже не в состоянии ни следовать за ней, ни тем более возглавлять ее, – эту партию отстраняет и отправляет на гильотину стоящий за ней более смелый союзник. Революция движется, таким образом, по восходящей линии» (Маркс 1957а: 141). (Отсюда и смена конституционалистов жирондистами, а тех – якобинцами.)
Для Маркса революция и контрреволюция являются взаимосвязанными процессами: движение революции порождает контрреволюцию, борьба этих сил двигает революцию, которая становится двигателем общественного и политического прогресса. Основа контрреволюции – сопротивление «устраненных» классов и желание нового класса-эксплуататора «остановить» революцию на достигнутом (Маркс 1957 б: 206; 1957 в: 269).
Немецкий социолог первой трети XX века Р. Михельс соглашался с тем, что «революционерами именуют тех людей (либералов), которые добиваются упразднения старых, отживших учреждений и устранения застарелого зла; контрреволюция означает для них распространение тех или иных злоупотреблений. Их противники – напротив, понимают под революцией всю совокупность происходящих во время нее безумий и преступлений, а под контрреволюцией – восстановление порядка, дисциплины, религии и т. п.» (Михельс 2000: 109).
Русский военачальник генерал Н. Н. Головин в исследовании Русской революции 1917 года подчеркивал, что из-за отрицательного значения слова «контрреволюция» его применяли политические деятели более левого толка к своим противникам, «при этом эти слова каждый из них применяет именно в смысле “противник прогресса” или “реставратор”» (Головин 2011: 13, 14). Автор понимал «контрреволюцию» как «одну из сторон диалектически развивающегося процесса революции» (Там же).
К началу XX века сложилось представление о революциях как процессе, проходящем в своем развитии две стадии. Первая связана с движением «влево» – («по восходящей» в определении Маркса), вторая – с термидорианским переворотом, контрреволюцией, реакцией и завершением революции. Большинство исследователей рассматривали этот процесс как циклический, с той разницей, что одни видели в цикличности замкнутый круг, а другие – движение по спирали.
П.А. Сорокин, опираясь на сложившееся представление о революции-контрреволюции, предложил использовать четкую универсальную схему для всех революций: последние обрамлены «нормальным периодом» и сами делятся на две стадии, в которой вторая представляет собой «реакцию». «“Реакция” не есть явление, выходящее за пределы революции, а неизбежная часть самого революционного периода – его вторая половина. Диктатура Робеспьера или Ленина, Кромвеля или Яна Жижки означала не конец революции, а ее разгар. Между тем, эти диктатуры знаменовали вступление революции во второй ее период – период “реакции”, или “торможения”, – а не знаменовали конец революции» (Сорокин, 2005: 30).
Таким образом, вторая стадия революции, или контрреволюция – необходимое следствие первой. «Чьими руками начинаются и продолжаются эти процессы: руками ли Ленина, Кромвеля, Робеспьера, или руками Кавеньяка, Наполеона, Августа, генерала Врангеля (в революции 1848 г.) – это мелочь, совершенно не меняющая суть дела», – писал Сорокин (Там же: 408). Характерный признак второй стадии – реакции – Сорокин трактовал как возвращение общества к старым устоям (Там же: 162).
Итальянский социолог В. Парето рассматривал этапы революции как фазы постоянно тлеющего конфликта, «в который открыто или закулисно вступают партии правящей элиты и управляемых, которые намереваются свергнуть власть… В первой фазе правящая партия только противится новшествам; во второй она идет на уступки, сохраняя за собой рычаги управления; в третьей пытается перехватить инициативу у противников, лишить их народной поддержки, дать даже больше, чем просят, но и в этой фазе, как и в предыдущей, старается уступать лишь по форме, чтобы оставить за собой главное. Наконец, наступает четвертая фаза, в которой все эти приемы становятся бесполезными и класс правящей элиты вынужден уйти со сцены. После этого начинается новый цикл, отчасти сходный с предыдущим» (Парето 2011: 119).
Английский исследователь революций К. Бринтон в 1938 году предложил делить революции на четыре этапа:
1) кризис старого режима и его свержение;
2) власть «умеренных»;
3) «царство террора и добродетели»;
4) термидорианский переворот (в дальнейшем эта схема трансформировалась в пять этапов с добавлением «постреволюционной диктатуры»; см.: Красин 1975: 79; Стародубровская, Мау 2004: 20).
В течение революции через все указанные стадии осуществляется последовательный переход ко все более левым группам, который приводит к диктатуре «крайне левых», затем наступает термидорианский переворот, означающий возврат к исходному пункту. Все этапы революции создают полный цикл и возвращают революцию к исходной точке. Пик революции – завершение власти радикалов и термидорианский переворот, далее она идет по нисходящей. Термидорианский переворот – это неизбежность и общая черта всех революций. Однако Бринтон делает оговорку, что точно идентифицировать термидорианский переворот можно только во Французской революции, в Английской и Русской это не представляется возможным (Brinton 1965: 206, 258, 272).
М. Хагопиан предложил рассматривать революцию как борьбу созидательных и разрушающих сил, которые стремятся продвинуть или затормозить революцию. «Движение этих сил может создать такие условия, что революция будет проходить и три, и четыре, и пять, и более стадий» (Hagopian 1974: 246). С. Хантингтон представлял революцию как двухэтапный процесс. Первый этап любой революции – падение старого режима. «Завершенная революция, однако, предполагает и вторую фазу: создание и институциализацию нового политического порядка. В успешной революции сочетаются быстрая политическая мобилизация и быстрая политическая институциализация» (Хантингтон 2004: 270).
Английский историк Э. Хобсбаум разделял сложившуюся к концу 1970-х годов точку зрения на алгоритм революций, в которых после свержения старого режима и прихода к власти умеренных происходит «раскол среди умеренных» – движение вправо, пока большая часть среднего класса не перейдет в консервативный лагерь или не будет разбита социальной революцией. В большинстве последующих буржуазных революций умеренные либералы отступали или переходили в консервативный лагерь на очень ранней стадии. В самом деле, в XIX в. мы все больше обнаруживаем (главным образом в Германии), что они перестают хотеть революции из страха ее непредсказуемых последствий, предпочитая компромиссы с королями и аристократией. «Особенность Французской революции состоит в том, что одно крыло, либеральное, среднего класса было готово остаться в революции до того, как разразится антибуржуазная революция: это были якобинцы, чьим именем повсюду стали называть “радикальных революционеров”» (Хобсбаум 1999: 93).
В конце XX века предпринимались попытки «модернизации» марксистского подхода на основе выводов исследователей иных методологических направлений. Например, М.А. Барг и Е.Б. Черняк призывают рассматривать структуру классических революций как состоящую из трех периодов:
«1) конституционного, 
2) гражданской войны 
и 3) разложения завоеванного революцией политического порядка и реставрации» (Барг, Черняк 1990: 222).
Непременными стадиями всех «классических» революций исследователи признают термидор и бонапартизм, но серьезные расхождения возникают в понимании сути термидора. Марксисты рассматривали термидор как контрреволюцию. Термин применялся «только в отношении действий буржуазии, пресекавшей народные революции… В немарксистской литературе, использующей термин “термидор”, его толкование отлично. Под термидором понимается присвоение результатов революции, концентрация и консолидация экономической и политической власти в руках новых элит. В такой трактовке термидор обнаруживает как разрыв, так и преемственность с революцией (ее результаты не отменяются вообще, а используются в собственных интересах элитами(Согрин 1998: 4).
Рассмотрим две современные работы, посвященные термидору: вышедшую в 1989 году во Франции монографию Б. Бачко (2006) и статью В. В. Согрина (1998).
Термидор, в определении Бачко, – это выход из террора (Бачко 2006: 12, 13). «Термидор – это момент, когда у революционеров остается лишь одно желание, когда их вдохновляет лишь одно побуждение: закончить наконец революцию. революции стареют довольно быстро» (Там же: 302). Термидор, как и якобинизм, и бонапартизм, стали своеобразной исторической матрицей, «воспроизводимой в ходе тех революций, которые последовали за Французской», и происходило это благодаря «идеологиям, которые ссылались на Французскую революцию или видели в ней свои истоки, поскольку воспринимались как объяснительная модель для исторических отклонений с основного пути» (Там же: 301).
Термидорианская политика во Франции, с точки зрения Согрина, может быть «определена не как контрреволюция, а как нормализация буржуазного миропорядка, который объективно и стоял на главном месте в повестке революции» (Согрин 1998: 5). Автор отмечает, что в 1787 году в Америке, «через одиннадцать лет после начала революции, американская элита предприняла мощную и успешную попытку консолидации государственно-политической власти в своих руках… Но и американский термидор означал не контрреволюцию, а нормализацию буржуазного миропорядка, приведение завоеваний революции в соответствие с интересами тех элитных групп, которые участвовали в революции и благодаря ей закрепили господствующие позиции в экономике» (Там же: 5).
Третий пример, который рассматривает автор, – это термидор 20-х годов в Русской революции. «Но и российский термидор трудно назвать контрреволюцией, поскольку он заключал в себе не только  разрыв, но и преемственность с эгалитаристскими социально-экономическими нормами большевизма» (Согрин 1998: 5).
«Термидорианский переворот» тесно связан как стадия с другим этапом революции – бонапартизмом. Историк Французской революции А. де Токвиль (2008: 242) так описывал психологический феномен прихода к власти Бонапарта: «Страшась и якобинцев, и роялистов, нация, зажатая в эти тиски, искала выход… Среди тех (преимуществ. – Э. Ш.), которые они приобрели или добились за десять лет, единственным, от которого они не прочь были отказаться, стала свобода. Они были готовы пожертвовать этой свободой, которую революция им всегда только обещала, чтобы наконец смочь воспользоваться прочими предоставленными ею благами».
Другой исследователь Французской революции Т. Карлейль рассматривал приход к власти Наполеона как органичное продолжение революции, когда потребовалось «укротить революцию» и обществу понадобилась сильная власть (Карлейль 2008: 243). Его коллега Ж. Мишле так объяснял термидорианский переворот и приход к власти Бонапарта: «Bсe хотят жить. В этом было все. Франция, ставшая против якобинцев, хотела жить – вот термидор» (Мишле 1883: 65). «В отношении Бонапарте, серьезное исследование покажет, что не только успех его был далеко не чудом, но что было бы чудом, если бы он, при таких обстоятельствах, не имел успеха» (Там же: 15).
Психологические корни бонапартизма отмечал еще Маркс (1957а: 196–197): «Буржуазия, задыхаясь среди этого неописуемого оглушительного хаоса из слияния, пересмотра, продления, конституции, конспирации, коалиции, эмиграции, узурпации и революции, обезумев, кричит своей парламентарной республике: “Лучше ужасный конец, чем ужас без конца!”. Бонапарт понял этот крик».
В марксистской терминологии термин «бонапартизм» получил определение контрреволюционной диктатуры крупной буржуазии, опирающейся на военщину и реакционно настроенные слои отсталого крестьянства, лавирующей между борющимися классами в условиях неустойчивого равновесия классовых сил (Большая… 1950; Ильичев и др. 1983). «Бонапартизм появляется в обстановке, когда классовая борьба обострена до крайних пределов, причем основные борющиеся классы как бы уравновешивают друг друга: буржуазия не в состоянии расправиться с революционным движением, а пролетариат еще слаб и не может победить в борьбе» (Большая… 1950: 556).
Это марксистское понятие бонапартизма приписывается самому основоположнику марксизма (см.: Джери Д., Джери Дж. 1999: 61), однако это не совсем верно. Отталкиваясь от последующего марксистского определения, в работе Маркса можно найти и неспособность пролетариата продолжать борьбу, и неспособность буржуазии «одолеть» пролетариат, но не все вместе и не как причину бонапартизма (Маркс 1957а: 207). Маркс понимал под «бонапартизмом» режим Луи Бонапарта и использовал это слово как синоним (см., например: Маркс 1959в: 341; 1959д: 434; 1959а: 438, 530, 551; 1959б: 333). Лишь однажды Маркс употребляет термин «бонапартизм» применительно к Наполеону, и то опосредованно: он пишет о воскрешении бонапартизма Луи Бонапартом (Он же 1959г: 2). Для Маркса «бонапартизм», т. е. правление Луи Бонапарта, – это действительно военный режим, поддержанный народной массой в лице консервативного французского крестьянства (Он же 1957а: 207, 208).
Появившееся впоследствии определение близко к тому, что Ф. Энгельс дал значительно позднее, в 1865 году: «Бонапартизм является необходимой государственной формой в такой стране, где рабочий класс, который достиг в городах высокой ступени своего развития, но в деревне численно перевешивается мелким крестьянством… Формой этого господства был, само собой разумеется, военный деспотизм… он защищает буржуазию от насильственных нападений рабочих, поощряет мелкие мирные стычки между обоими классами, а во всем остальном лишает как тех, так и других всяких признаков политической власти» (Энгельс 1960: 71–72).
Именно эти мысли легли в основу марксистского определения понятия «бонапартизм», однако термину дали расширенное временнóе значение, распространив его и на период правления Наполеона Бонапарта (Ленин 1967: 483; 1968: 273, 274; 1969: 49, 51; Троцкий 1997: 146–147).
Итальянский философ-коммунист А. Грамши, вопреки марксистской традиции, вводит вместо бонапартизма более широкий термин – «цезаризм». Цезаризм, считает он, служит выходом из равновесия политических сил, которое грозит завершиться катастрофой и представляет собой «форму арбитража» (Грамши 1959: 185).
Р. Михельс, как и Грамши, использовал широкий термин «цезаризм», в который включается и бонапартизм. Возникновение  цезаризма «непосредственно связано с народным волеизъявлением», и сам цезаризм является «еще демократией» (Михельс 2000: 112). «В демократической толпе бонапартизм находит благодатную почву, за что он дает массам иллюзию их господства над их господами…» (Там же: 220).
Английский историк культуры К. Доусон рассматривал термидорианский переворот по аналогии с Английской революцией как победу «терпимых» над пуританами (Доусон 2002: 235). В Наполеоне он видит «величайший из инструментов революции» (Там же: 294).
Французский политолог Б. де Жувенель (2011: 293–294) настаивал, что «Кромвели и Сталины – не случайные явления, не катастрофические последствия социальной бури, а закономерный, неотвратимый финал всего переворота; цикл открывается потрясением несостоятельной Власти и завершается утверждением Власти более абсолютной». Авторы современного сводного труда по истории Европы признают, что «успех Наполеона Бонапарта, могильщика Французской революции, во многом объясняется трезвым учетом психологии массы, которая в общем была далека от “революционной добродетели”, насаждавшейся якобинцами при помощи гильотины» (Французское… 1989: 265). Позже те же авторы вынуждены констатировать, что в современной историографии нет однозначного ответа на вопрос о революционной или контрреволюционной сущности бонапартизма (История… 2000: 87).
Как видим, основные разногласия лежат в деталях, однако эти детали вносят существенную разницу в оценку и понимание стадий революции и происходящих процессов. Звучность термина, но слабая увязка его с определением и алгоритмом революции привели к тому, что в XX веке многие авторы приписывали бонапартизм чуть ли не всем военным режимам третьего мира (см. Джери Д., Джери Дж.1999: 61). Первая проблема лежит в понимании сущности «контрреволюции» и смены ею «революционных процессов». Вторая – в смене и закономерности стадий и их количества в связи с движением «революции» и «контрреволюции». Отношение и трактовка этих позиций ведут к определениям количества стадий революций и направлений термидора и бонапартизма.
Революция развивается справа налево с точки зрения политических терминов и принципов. От фейянов, через жирондистов, к якобинцам в Великой французской революции; от кадетов, через эсеров и меньшевиков – к большевикам в Великой русской революции. Раз начавшись (раскачавшись), революция не может остановиться, пока не пройдет свою крайнюю левую точку – точку левого экстремума. После этого происходит откат, но он никогда не достигает точки правого экстремума, если за таковую считать момент начала революции. Перед началом любой революции действующий порядок и те, кто его поддерживают, – это крайне правый сектор. На начало революции они являются контрреволюционерами. Движение революции происходит влево, и это смещение сдвигает и позиции: центр становится правым, левые – центром, ультралевые – левыми. «Сегодняшние революционеры становятся реакционерами завтра», – справедливо заметил немецкий социолог Р. Михельс (Michels 1915: 114).
Приход якобинцев к власти – это дальнейшее движение революции влево. Такого не произошло в Английской революции, остановившейся на этом пороге в силу иных социальных отношений, обусловленных более ранним историческим временем. Через полтора века во Франции социальные страты были уже более дифференцированными, а феодальные отношения становились еще большим рудиментом, более того, сказалась идеология Просвещения. Еще через столетие в России, где в иных исторических условиях существовали другие социальные страты, сказывалось большее «интернациональное» влияние в виде философских и социальных идей, образцов для подражания и т. д., а пережитки в социально-экономической сфере носили еще больший рудиментарный характер, случился более быстрый переход к радикально левым стадиям революции и внешнее отсутствие «отката», хотя он и произошел в виде новой экономической политики, а затем еще радикальнее в период 30–40-х годов – время возврата империи.
Каждая революция ограничена контрреволюцией. Можно считать революцию «добром», а контрреволюцию соответственно «злом», или наоборот – все зависит от того, на какой стороне «баррикад» стоит тот, кто дает оценку. Революция и контрреволюция – это естественные, взаимозависимые процессы, невозможные друг без друга. Если перевести абстрактное понятие «контрреволюция» на язык повседневной жизни, то это определенная группа населения, которой не нравится то, что происходит. Чем дальше идет революция, тем большее количество населения переходит в лагерь недовольных. В момент, когда количество и активность «контрреволюционной» части перевешивают количество и активность «революционной», контрреволюция побеждает. Контрреволюция является закономерной психологической реакцией. Это психологическое стремление к стабильности после длительного промежутка «смутных времен» не признает классовой принадлежности. «Низы общества» могут оказаться более терпеливыми и адаптивными к периодам беспорядков, но в определенный момент регуляторы «безопасность», «пропитание», «семья и дети» возьмут верх над любой адаптивностью и революционной мотивированностью. Как символ порядка в период революции выступает предшествующий ей период, поэтому и существует психологическое стремление к возврату.
К термидору приводит активное недовольство части населения (определенных социальных групп) положением вещей, сложившихся в ходе революционных действий, и усталость большинства населения от революции. Бонапартизм порожден недовольством населения правлением и условиями, вызванными к жизни термидором. Наполеон Бонапарт пришел к власти во Франции благодаря социальному протесту против «термидорианских правительств», которые связывались с коррупцией, узаконенным воровством, раздражением населения против нуворишей и новых элит.
Однако возникает вопрос: если термидор – это реакция на движение революции влево, а бонапартизм – реакция на термидор, то не является ли бонапартизм продолжением революции? Ответ отрицательный, так как термидор расценивается современниками как продолжение революции, а затем вызывает негативную реакцию населения, которое начинает приписывать действующей власти, с одной стороны, «грехи революции» (вот до чего может довести революция), а с другой – прямую противоположность – обвинения в предательстве революции. И те и другие настроения радостно приветствуют сильную власть, связывая с ней собственные надежды.
Однако вектор этих надежд, как ни странно, не прямо противоположный. К моменту конца термидора ожидания от власти не направлены на продолжение революции либо реставрацию в полном объеме дореволюционных порядков. Все ожидания, за исключением малочисленных сохранившихся радикальных групп, связаны со стабилизацией и порядком, закреплением новшеств (уровень радикальности и «революционности» которых каждая группа понимает по-своему), возвратом к норме, которая определяется безопасностью жизни, возможностью обеспечения семьи, прогнозируемостью политических и экономических изменений. Таким образом, «усталость» от бунта ведет к его затуханию.
Этой психологической усталостью обусловлены такие явления в алгоритме революций, как термидор и бонапартизм, которые, по сути, являются контрреволюционной реакцией, т. е. реакцией части населения на современное состояние революционных процессов.
Это оценивается как откат назад теми, кто считает, что движение революции есть движение вперед, или как «стабилизация» – теми, кто расценивает это бесконечное движение «вперед» как, в конце концов, гибельное. В любом случае, суть заключается в том, что термидор и бонапартизм являются «остановкой» в процессе движения революции влево и «откатом» с точки зрения возвращения ряда положений, существовавших до революции или до последней ее крайней точки, как правило, прикрываемых революционными лозунгами и идеями завоеваний революции. Опыт революций XVIII–XX веков показывает, что чем радикальнее бунт, ведущий революцию к максимально крайней точке, тем больше откат назад в ее итоге.
Существует точка зрения, что «радикалы приходят к власти в кризисных условиях, когда настоятельно требуется обеспечить единство общества, противоречивость интересов в котором уже в полной мере дала о себе знать» (Стародубровская, Мау 2004: 161).
Это неверно. Радикалы как раз приходят к власти не в результате и не для консолидации общества, а в процессе его радикализации, вследствие усталости и разочарования части общества от «умеренных». Приход к власти радикалов не устраняет противоречия интересов, а усугубляет их, создавая все большую «оппозицию революции». В ходе Великой французской революции это произошло достаточно наглядно и быстро: радикалы в лице якобинцев не продержались у власти и года, а социальное недовольство их радикализмом привело к длительному периоду «термидорианских правительств». Приведем еще, пожалуй, наименее очевидный с первого взгляда пример.
Захват власти большевиками и их радикальные действия в ходе Русской революции вызвали продолжительную и ожесточенную Гражданскую войну, чего ранее не было. То, что большевики удержали власть, говорит не о единстве общества в их поддержке и устранении противоречивых настроений в этом обществе. Это свидетельство того, что отсутствовало «общее» противодействие «русским якобинцам» (что было в том числе обеспечено вынесенным опытом и выводами большевиков из ошибок якобинской диктатуры и Парижской коммуны 1871 года), что отсутствовало единство в больших социальных группах, и, как следствие, социальные силы, способные дать решающий существенный перевес одной из сторон, т. е. не было четкой и признаваемой единой «противоположной большевикам» стороны. Усталость от радикалов ведет к умеренным, которые получают власть либо после радикалов, либо вместо них (как в европейских революциях 1848–1849 годов), что сразу ограничивает и останавливает революцию. Если «революционные процессы», т. е. стремление больших социальных групп к изменениям, не удовлетворяются и не останавливаются, то в стремлении добиться ожидаемых изменений, с одной стороны, и «навести порядок» – с другой (что невозможно одновременно при нормальном течении революции влево или вправо), общество «голосует» за сильную авторитарную власть, способную, на взгляд большинства, решить задачу разновекторных ожиданий, т. е. удовлетворить одновременно большинству требований.
Итак, анализ многочисленных революций показывает, что они повторяют друг друга, и связано это с тем, что в них действуют одни и те же законы массовой психологии – аналог физического закона противодействия, «закон инерции» в социальной сфере. Сначала действует физикоподобный «закон инерции», когда «инертная масса» поднимается в ответ на внешнее воздействие – т. е. тлеющий социальный протест выплескивается в протест активный, потенциальная энергия высвобождается и направляется. Затем, когда разогнавшаяся масса не может мгновенно остановиться, ей требуется для этого «время» и «расстояние». В этот период революция доходит до своей «крайне левой» точки. Затем побеждает сила инерции – противодействия движению и откат в сторону прежнего местоположения (состояния).
Так противодействие («контрреволюция») усиливается по мере усиления действия («разгона») революции. В революции не может быть бесконечного количества стадий и их повторения, как предполагает М. Хагопиан, – такого не выдержит ни одно общество: бунт должен идти на убыль, пройдя максимальную точку. Стадиальность революций определяется отношением больших социальных групп, частей общества к «движению революции» и к дальнейшему сдвигу революции влево, «откату» и «консервации».
В сущности, это два состояния общества или его наиболее активных значимых групп: «революционное» и «контрреволюционное».
Термидор и бонапартизм не могут представлять одно и то же направление «контрреволюции», так как радикалов сменили умеренные, а Бонапартизм стал реакцией общества на состояние дел при власти «умеренных». Идентичные тенденции с точки зрения социальной психологии ярко продемонстрировали классические революции в Англии XVII века и Франции XVIII века и менее ярко, но вполне очевидно, – все революции XVII–XX веков.
Термидор как «контрреволюционный» «откат», безусловно, является шагом революции «вправо», или шагом назад, если мерить все действия линейным принципом. Таким же является и феномен бонапартизма. Однако недопустимо смешивать эти два явления ни в соотношении «революция – контрреволюция», ни в «классовой» сущности. Во-первых, это два различных, разделенных во времени явления. Во-вторых, применить произвольно термин «бонапартизм» – значит надеть мундир великого главнокомандующего на, возможно, вполне заурядную фигуру правителя, выплеснутую волной революции или контрреволюции – а чаще простым государственным переворотом, – во власть.

Литература 

Арендт, Х. 2011. О революции. М.: Европа.
Барг, М. А., Черняк, Е. Б. 1990. Великие социальные революции XVII – XVIII веков. М.: Наука.
Бачко, Б. 2006. Как выйти из террора? Термидор и революция. М.: BALTRUS.
Блос, В. 1906. Французская революция. СПб.: Тип. Альтшулера.
Большая советская энциклопедия. 1950. 2-е изд. Т. 5. М.: Гос. издво БСЭ.
Головин, Н. Н. 2011. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг.: в 2-х т. Т. 1. М.: Айрис-Пресс.
Грамши, А. 1959. Избранные произведения: в 3 т. Т. 3. М.: Изд-во ин.
лит-ры.
Джери, Д., Джери, Дж. 1999. Большой толковый социологический словарь: в 2 т. Т. 1. М.: Вече.
Доусон, К. Г. 2002. Боги революции (Миф. Религия. Культура). СПб.: Алетейя.
Жувенель, Б., де. 2011. Власть: естественная история ее возрастания. М.: ИРИСЭН.
Ильичев, Л. Ф., Федосеев, П. Н. и др. (ред.). 1983. Философский энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия.




Революционер – это политик, недовольный системой власти и желающий осуществлять властные полномочия, активно выступающий против существующего в стране устройства власти. Революционеры целенаправленно стремятся к власти и активно желают изменить само устройство, функционирование власти.

Революционная ситуация – это политическая обстановка, предшествующая революции и характеризующаяся массовым революционным возбуждением, включением большого числа людей в активную борьбу против элиты. Революционная ситуация возникает, если в стране один из факторов бунта - риаторов - достиг предела долготерпения народа.

Революция, социальная революция – это заметное позитивное перемещение страны в политическом пространстве за короткий промежуток времени. Производное от лат. revolutio – поворот, переворот.
Позитивное перемещение – это перемещение хотя бы по одной оси политического пространства в направлении либерализма, демократии, равноправия. Коротким мы можем признать промежуток времени в несколько лет, не более пяти.

Видеоинтервью.

Сергей Егоров о том, как создавали книгу «Векторная теория социальной революции» Sergei Egorov talks about how they created the book «Vector Theory of Social Revolution»
Сергей Егоров о том, что представляет собой пространство политических идей Sergei Egorov talks about what constitutes a space of political ideas
Сергей Егоров о том, что авторы подразумевают под термином «революция» Sergei Egorov talks about what object authors of the book mean by the term «revolution»
Сергей Егоров о том, что такое «фрилансизм» Sergey Egorov says that is «frilansizm»
Сергей Егоров о тех, кого может заинтересовать книга «Векторная теория социальной революции» Sergei Egorov talks about those who might be interested in the book «Vector Theory of Social Revolution»

среда, 23 августа 2017 г.

Россия не является демократической страной


Б.И.Макаренко

Средний класс и демократия

Извлечение из книги Средний класс после кризиса: экспресс-анализ взглядов на политику и экономику/ Григорьев Л.М. (науч. ред.), Макаренко Б.И.,. Салмина А.А., Шаститко А.Е.

Имеющиеся количественные и качественные исследования отношения россиян к демократии неизменно выявляют противоречивую картину. Подавляющее большинство россиян выступает за демократию (как правило, с оговоркой об «учете национальных особенностей»), меньшинство предпочитает «твердую руку». При этом содержательное наполнение понятия «демократия» в общественном мнении имеет свою специфику (в ней акцентируется равенство граждан перед не столько законом, сколько государством и социальная справедливость, а такие черты как многопартийность, состязательность, свобода СМИ находятся на вторых ролях).
Запрос этот явно не актуализирован: для рядового россиянина явно более приоритетными являются стабильность материального положения и собственного положения в обществе – все социологические данные, включая высокие рейтинги доверия власти, казалось бы, указывают на то, что его в политике устраивает «статус-кво». Даже когда в период экономического кризиса кривые индикаторов социального самочувствия резко «нырнули» вниз, ощущение политической стабильности оставалось практически неизменно высоким. Однако некоторые социологические исследования (в большинстве – методами качественной социологии) свидетельствуют, что такое впечатление носит слишком поверхностный характер. В исследованиях общественных предпочтений в области сценариев развития страны большинство считает наиболее вероятным сценарий, близкий к «статус-кво» – «Крепость Россия», но наиболее желанным (хотя и не вполне реальным) представляется сценарий демократизации страны – «Новая мечта», причем с кризисом привлекательность этого сценария только возрастает. В двух абсолютно разных по методике исследованиях (группы «Циркон» по модернизации в России и Центра политических технологий по политическим субкультурам современной России) на роль консенсусных приоритетов выходят борьба с коррупцией и забюрокраченностью, а также развитие конкуренции. Все это позволяет предположить: мы имеем дело не с низкой приоритетностью запроса на демократию, тем более – его отсутствием, а сочетанием двух значимых общественных явлений: неэксплицированностью ощущения дефицита демократии и запроса на ее развитие (когда демократизация не фигурирует вербально в качестве «рецепта» от коррупции, забюрокраченности, слабости правовых начал или честной конкуренции) и ощущением обществом определенных рисков, атрибутируемых демократизации. При такой постановке вопроса предметом нашего исследования стало отношение среднего класса – в первую очередь его «верхней» и «верхней средней» составляющих к демократии как таковой и различным формам политического участия и коллективных действий.
Именно средний класс в политологии и социологии называется в качестве движущей силы демократизации, ее социальной опоры и основного благо- приобретателя. Является ли таковым – по крайней мере, потенциально – становящийся российский средний класс? Как показало исследование на нашей выборке, в ней доминирует представление о том, что Россия не является демократической страной. Сопоставимые доли респондентов высказывают такое суждение категорически и «релятивно», с различными оговорками или сопоставлениями. Лишь абсолютное меньшинство респондентов утверждали, что демократия в стране существует. Иногда утвердительный ответ на этот вопрос следует счесть формой уклонения от дискуссии на нежелательную тему (односложное «да» или «вполне устраивает – не чувствую несогласным»), иногда ответы «идейно обоснованы»: – «мне кажется, все нормально, все хорошо» – с развернутым обоснованием на примере того, как Дума «работает хорошо и слаженно» по принятию законов, обеспечивающих инновационную деятельность; – «насколько я связана с государственными органами… всегда очень довольна, все очень вежливо, быстро» – оценка уникальная для малого предпринимателя, но данная респондентка связывает эту оценку с тем, что смогла «самостоятельно» (т.е. без коррупции и блата) получить российское гражданство. Само по себе признание России «недемократией» для респондента, с одной стороны, не окрашено ценностно, с другой – психологически некомфортно, причем по разным основаниям. Независимо от основания респонденты ищут способ психологической компенсации этого признания. Эта реакция может выражаться как в рациональных реакциях, так и в эмоциональных – цинизме («я подумала, что не все потеряно [со смехом]») и иронии («нравится ли демократия? Если ее нет, то как же тогда (демократия) может нравиться?»). Смех сопровождал многие ответы на данный вопрос. Среди рациональных аргументов, обосновывающих свою точку зрения о дефиците демократии, можно выделить следующие основные типы:
1. Достаточно широкий набор «абстрактных», не привязанных к личным интересам респондента «симптомов недемократии»: де-факто представители российского среднего класса демонстрируют достаточно предметное знание основных характеристик демократического режима:
– Не работает институт выборов и не работают политические партии.
– Выборы – заранее все известно… лично меня это не ущемляет (госслужащий, СС).
– Выборы, они не справедливые до конца.
– Не удовлетворен еще и контролем всей вертикали власти над законами.
– У нас сейчас действует по факту однопартийная система.
– Где у нас народ? Где легитимность?
– Люди ничего не решают. У нас решают только какие-то верхушки.
2. Другой тип рациональных оценок подчеркивает ощущение респондентом ущемленности своих личных интересов в условиях дефицита демократии:
– Лоббирование… является чуть ли не противозаконным.
– Невозможность повлиять на принятие решений ни на местном уровне, ни тем более на государственном уровне.
– Нет такой свободы слова, которой хотелось бы.
– Когда видишь, что происходит, если судится, допустим, какой-то чиновник… То, что у нас в стране взяли и убрали двух судей конституционных, которые вообще выбираются навсегда… и вот это видишь……и становится обидно.
3. Третий набор аргументов – неготовность общества к демократии, отсутствие демократической культуры:
– Мы еще не достаточно стали цивилизованными, и еще, как клетки организма помнят болезни, которыми ты переболел в молодости.
– Уровень демократии соответствует уровню (политической) осведомленности (населения).
– Большинство россиян не очень понимают… насколько это для них важно.

Наиболее частотный способ «психологической компенсации» – очевидные попытки респондентов уйти от крайних оценок: «вроде бы работает», «вроде не работает», «в недостаточной степени удовлетворен», «как идея она работает, (но) она не работает институционально», «это демократией пока назвать тяжело» и т.п. Второй способ такой компенсации – отрицание демократии как таковой: «ни у нас, нигде этого нету», «я вообще не верю в демократию». Важным для респондентов является и сравнение нынешнего состояния политического плюрализма с советскими реалиями, причем такие аргументы приводили и респонденты, не заставшие советское время во взрослом возрасте. Т.е. в оценках политической системы по-прежнему остается актуальным советское наследие.
Это сравнение для части респондентов также является механизмом психологической компенсации по принципу «синицы в руках»:
– Я могу выбирать, во что верить… открыта стала граница, мы открыты миру (респондентка, 34 года).
– Невероятного такого тоталитаризма… конечно, нет, хотя есть какие-то тенденции к возврату.
– Если сравнивать с советским периодом, были сделаны большие преобразования (респондент, 26 лет).
– Не худший вариант по сравнению с другими странами СНГ.

Обратим внимание, что оценки, связанные с отрицанием возможности или важности демократии или утверждением ее наличия в России, во многих случаях принадлежат высокообеспеченным людям, часто связанным с инновациями или технологиями. Их «успешности» дефицит демократии не стал помехой. Напротив, из их аргументации можно вывести, что демократию они рассматривают как угрозу своему положению:
– Классическое определение демократии – это власть невежественного большинства. И…говорить о том, что такая система работает?… Но она, конечно, как-то работает [усмехается]… Но именно – как-то.
Принципиальных расхождений в позициях между различными отрядами среднего класса не наблюдалось: все перечисленные выше частотные варианты ответов можно найти во всех пяти под- группах. Наиболее выраженная черта «корпоративного поведения» – более частое, чем в других группах, стремление работающих на государственной службе к поиску оправданий или «мягким» оценкам состояния демократии:
– Она еще не сформирована… демократия в России только в начале пути… много резервов, которые в недостаточной мере реализованы у нас в государстве.



Революционер – это политик, недовольный системой власти и желающий осуществлять властные полномочия, активно выступающий против существующего в стране устройства власти. Революционеры целенаправленно стремятся к власти и активно желают изменить само устройство, функционирование власти.

Революционная ситуация – это политическая обстановка, предшествующая революции и характеризующаяся массовым революционным возбуждением, включением большого числа людей в активную борьбу против элиты. Революционная ситуация возникает, если в стране один из факторов бунта - риаторов - достиг предела долготерпения народа.

Революция, социальная революция – это заметное позитивное перемещение страны в политическом пространстве за короткий промежуток времени. Производное от лат. revolutio – поворот, переворот.
Позитивное перемещение – это перемещение хотя бы по одной оси политического пространства в направлении либерализма, демократии, равноправия. Коротким мы можем признать промежуток времени в несколько лет, не более пяти.

Видеоинтервью.

Сергей Егоров о том, как создавали книгу «Векторная теория социальной революции» Sergei Egorov talks about how they created the book «Vector Theory of Social Revolution»
Сергей Егоров о том, что представляет собой пространство политических идей Sergei Egorov talks about what constitutes a space of political ideas
Сергей Егоров о том, что авторы подразумевают под термином «революция» Sergei Egorov talks about what object authors of the book mean by the term «revolution»
Сергей Егоров о том, что такое «фрилансизм» Sergey Egorov says that is «frilansizm»
Сергей Егоров о тех, кого может заинтересовать книга «Векторная теория социальной революции» Sergei Egorov talks about those who might be interested in the book «Vector Theory of Social Revolution»

понедельник, 21 августа 2017 г.

Власть - Советам, а не партиям!

Извлечение из книги Х.Арендт "О революции"

Государство и принуждение неразделимы...
Сен-Жюст
Ленин провозглашает советскую власть
Вся власть - Советам!

У политологов уже в XX веке не осталось сомнений по поводу того, что партии в силу обладания монополией на выдвижение кандидатов не могут рассматриваться как органы народного управления, но что они, как раз напротив, представляют весьма эффективные инструменты, посредством которых власть народа усекается и контролируется. Что система представительства на деле превратилась в разновидность олигархии (хотя и не в классическом смысле слова "олигархия" как господства меньшинства), видно невооруженным глазом. То, что мы сегодня именуем демократией, в реальности представляет собой олигархию, в которой меньшинство правит в интересах большинства. Это правление является демократическим в том отношении, что его основными целями являются народное благосостояние и частное счастье; однако оно может быть названо олигархическим в том смысле, что всеобщее счастье и публичная свобода вновь становятся привилегией немногих.
Защитники этой системы (партии, пропорциональная система выборов), которая по своей сути представляет не что иное, как систему государства всеобщего благоденствия (придерживаются ли они либеральных или демократических убеждений), должны отрицать само существование всеобщего счастья и публичной свободы; они должны настаивать на том, что политика есть бремя, и что ее цель сама по себе не является политической. Они согласились бы с Сен-Жюстом: "La liberte du peuple est dans sa vie privee; ne la troublez point. Que le gouvernement ...ne soit une force que pour proteger cet etat de simplicite contre le force тете".
«Свобода народа в его частной жизни, не нарушайте ее. А правительство... только сила, которая должна защищать это простодушное состояние от самой силы» (фр.). – Прим. ред.
Louis Antoine de Saint-Just
Луи Антуан де Сен-Жюст
В противном случае, если под впечатлением катаклизмов нашего века они утратили свои либеральные иллюзии насчет врожденной благости народа, их, скорее всего, ждет вывод, что "история не знает народа, который бы управлял собой", что "воля народа глубоко анархична; он хочет поступать, как ему заблагорассудится", что его отношение к любому правительству является "враждебным", поскольку "государство и принуждение неразделимы", и принуждение по определению "выступает чем-то внешним по отношению к принуждаемому".

Эти утверждения трудно доказать и еще труднее опровергнуть, однако предпосылки, на которых они зиждутся, назвать вполне возможно. В теоретическом плане, самой очевидной и наиболее пагубной среди них выступает уравнивание "народа" и масс, которое выглядит чрезвычайно правдоподобным для каждого, кто живет в массовом обществе и постоянно испытывает давление с его стороны. Это относится к каждому из нас, однако автор, у которого позаимствованы эти пассажи, живет в одной из тех стран, где партии давно выродились в массовые движения, действующие вне парламента и вторгающиеся во все сферы человеческой жизни, частной и общественной: семейную жизнь, образование, культурные и экономические интересы. Там, где это произошло, молчаливое уравнивание народа с массой достигает самоочевидности. Можно согласиться, что само "движение", как принцип организации, обязано современному массовому обществу больших городов, однако чрезвычайная притягательность движений лежит в подозрительности и враждебности народа по отношению к существующей партийной системе и излюбленной партиями системе парламентского представительства. Там, где этого недоверия нет, как, например, в Соединенных Штатах, ситуация в обществе не приводит к формированию массовых движений, в то время как страны с еще не сложившимся обществом, как, например, во Франции или Италии, становятся жертвами массовых движений, если только в них достаточно сильна враждебность к партийной и парламентской системам. Можно даже сказать, что чем более явны неудачи партийной системы и коррумпированность парламента, тем легче движению привлекать и организовывать народ, а также - преобразовывать его в массы. В практическом плане сегодняшний "реализм", весьма близкий "реализму" Сен-Жюста, и неверие в политические способности народа прочно опираются на сознательное и бессознательное стремление игнорировать реальность советов и почитать само собой разумеющимся, что альтернативы существующей системе нет и никогда не было.
В действительности эта альтернатива всегда состояла в том, что партийная и советская системы почти ровесницы; обе были неизвестны до революции и обе являются следствиями современного и революционного в своем истоке убеждения, что все жители какой-либо территории имеют право допуска в публичную политическую сферу. В отличие от партий, советы всегда возникали во время самой революции, они спонтанно создавались народом как органы действия и порядка. Последнее стоит подчеркнуть особо; ничто так наглядно не опровергает старую выдумку об анархических и нигилистических естественных наклонностях народа, внезапно лишившегося узды в лице своих властей, чем возникновение советов, которые, где бы они ни появлялись (в этом плане особенно показательна Венгерская революция), посвящали себя реорганизации политической и экономической жизни страны и установлению нового порядка. Партии в современном смысле этого слова - в отличие от фракций, типичных для всех парламентов и ассамблей, будь те наследственными или представительными, - не возникали во время революции или благодаря ей; они либо существовали ранее, примеры чему мы находим в XX веке, либо развились с расширением избирательного права в XIX веке. Тем самым партия, будучи либо придатком парламентской фракции, либо образованием вне стен парламента, представляла собой институт, призванный обеспечить парламентское правление искомой поддержкой народа. Тем самым подразумевалось, что народ выражал свою поддержку посредством подачи голосов, тогда как действие оставалось привилегией правительства. Как только партии становятся воинствующими и активно вступают в область политического действия, они нарушают свой собственный принцип заодно со своей функцией в парламентском правлении, иначе говоря, они становятся подрывными организациями, вне зависимости от того, каковы их программы и идеологии. Дезинтеграция, распад парламентского строя (например, в Италии и Германии после Первой мировой войны или во Франции после Второй мировой войны) - наглядные примеры того, как в действительности даже те партии, которые поддерживали статус-кво, помогали сокрушить режим в момент, когда переступали полномочия, очерченные законом. Действие и прямое участие в публичных делах, представляющие естественное устремление советов, в институте, собственной функцией которого всегда было выдвижение депутатов и тем самым отречение от власти в пользу представительства, являют собой очевидные симптомы. Только не здоровья и жизнеспособности, а испорченности и упадка.
Едва ли кто возьмется оспаривать, что наипервейшей характеристикой в других своих чертах значительно разнящихся партийных систем служит то, "что они “выдвигают” кандидатов на выборные посты в представительном правлении". Пожалуй, даже правильнее сказать, что "самого акта выдвижения вполне достаточно, чтобы возникла политическая партия" (См. интересное исследование партийной системы, предпринятое Кассинелли (Cassinelli, С. W. The Politics of Freedom: An Analysis of the Modern Democratic State. Seattle, 1961. P. 21. Книга интересна в той своей части, в которой речь идет об Америке. Анализ европейских политических систем чересчур формален и скорее поверхностен).
Следовательно, с самого начала партия как институт предполагает, что либо участие граждан в публичных делах гарантировано другими политическими институтами - чего, как мы видели, в действительности не происходит, либо что такое участие нежелательно и что слои населения, которым революция открывает доступ к политической сфере, должны удовлетвориться представительством. Наконец, в государстве всеобщего благоденствия в конечном счете все политические вопросы являются задачами администрирования, которые должны решаться экспертами. В этом случае даже представители народа вряд ли обладают свободой действия, выступая в роли административных служащих, чиновников, чьи задачи хотя и относятся к публичным делам, не так уж существенно отличаются от функций частного менеджмента. Если подобное развитие необратимо (а кто способен игнорировать масштабы, в которых политическая сфера наших массовых обществ отмерла и оказалась вытесненной тем управлением вещами, которое Энгельс предсказывал для бесклассового общества?), тогда, конечно, советы должны рассматриваться как атавистические институты, не имеющие никакой перспективы. Однако то же или нечто весьма похожее в подобном случае вскорости ожидает и саму партийную систему; ибо администрирование и менеджмент, будучи обусловленными жизненными потребностями, лежащими в основе всех экономических процессов, по своей сути не только не имеют отношения к политике, но даже не являются партийными. В обществе, достигшем изобилия, классовые интересы, вступающие в конфликт, не обязательно будут решаться за счет друг друга, а принцип оппозиции найдет применение только там, где существует возможность подлинного выбора, не связываемого "объективными" оценками экспертов. Где правительство в действительности стало администрацией, там партийная система обречена на некомпетентность и расточительность. Единственная функция, на какую партийная система могла бы претендовать при таком режиме, это предохранение его от коррупции государственных служащих, однако даже и эта функция гораздо успешнее и надежнее могла бы выполняться полицией.
Кассинелли (op. cit., р. 77) приводит наглядную иллюстрацию того, насколько мала группа избирателей, проявляющих подлинную и незаинтересованную заботу о публичных делах. Допустим, говорит он, что вследствие большого скандала власть перешла к оппозиционной партии. «Если, например, 70 процентов избирателей голосовали оба раза и партия получила 55 процентов до скандала и 45 процентов после, то в таком случае число тех, кто в политике превыше всего ставит честность, составляет не более 7 процентов от общего числа избирателей, причем этот подсчет не учитывает других мотивов, которые могли повлиять на исход голосования». Это, правда, только гипотеза, однако она весьма точно отражает реальное положение вещей. Суть дела не в том, что избиратели неспособны выявить коррупцию в государственной системе, но в том, что путем голосования едва ли можно надеяться изжить коррупцию! - Прим. Х.Арендт.
Ханнa Арендт (1906-1975), знаменитая немецко-еврейская общественная деятельница, философ, политолог, педагог
Ханна Арендт
Этот конфликт между двумя системами - партиями и советами - играл решающую роль во всех революциях XX века. Фактически вопрос ставился так: представительство или прямое действие и участие в публичных делах? Советы всегда были органами действия, революционные партии - органами представительства, и хотя революционные партии, скрепя сердце, признавали советы в качестве инструментов "революционной борьбы", они даже в разгар революции пытались управлять ими изнутри. Они вполне отдавали себе отчет в том, что ни одна партия, сколь бы революционной она ни была, не смогла бы пережить преобразования правления в подлинную Советскую Республику. Ибо для всех партий потребность в действии была чем-то преходящим, их представители не сомневались, что после победы революции дальнейшее действие окажется излишним или даже вредным. Недобросовестность и погоня за властью не были решающими причинами, побудившими профессиональных революционеров обратиться против революционных органов народа; таковыми скорее были исходные убеждения, которые революционные партии разделяли со всеми остальными. Таковым было убеждение, будто целью всякой политики выступает благосостояние народа, и что ее сутью является не действие, но управление, администрирование. Тогда не покажется преувеличением, что все партии от правых до левых имели гораздо больше общего между собой, чем революционные группы - с советами. И все же не только обладание первыми верховной властью и средствами насилия в конечном счете решило вопрос в пользу партии и однопартийной диктатуры.
В то время как революционные партии никогда не понимали, до какой степени система советов воплощала в себе новую форму правления, советы оказались не в состоянии осознать, в какой степени государственный механизм в современных обществах обязан выполнять функции администрирования. Фатальная ошибка советов всегда состояла в их неумении четко разграничить участие в публичных делах от управления вещами и менеджмента в интересах общества. В форме советов рабочих они снова и снова пытались взять в свои руки управление фабриками, и все эти попытки завершились катастрофическим провалом. "Желание рабочего класса, - могли слышать мы, - осуществилось! Фабрики будут управляться советами рабочих".
Характерно, что эти слова принадлежат не советам рабочих, а прирученным партией венгерским профсоюзам, с помощью которых партия хотела дискредитировать советы. Подобное имело место также и в России в начале революции, и в Испании времен гражданской войны.
Это так называемое желание рабочего класса больше отдает попыткой революционной партии устранить опасного конкурента в борьбе за политическое влияние путем увода советов от политических дел назад на фабрики. Подозрение это навеяно двумя соображениями: советы всегда были организациями по преимуществу политическими, в которых социальные и экономические требования играли весьма незначительную роль, и как раз этот недостаток интереса к социальным и экономическим вопросам был, с точки зрения революционной партии, явным признаком "мелкобуржуазной, абстрактной, либералистской" ментальности. На самом деле это служило свидетельством их политической зрелости, в то время как желание рабочих управлять фабриками было признаком вполне понятного, но политически неуместного желания отдельных лиц занять положение, которое до того было доступно только для выходцев из средних классов.
Конечно же, управленческий талант не обошел стороной людей из рабочего класса; беда только в том, что советы рабочих были самыми неподходящими местами для его выявления. Ибо люди, которым доверяли и которых выдвигали из своей среды, отбирались по политическим критериям: за их надежность, личную честность, независимость суждений, часто за физическое мужество. Вместе с тем те же люди, обладая полным набором политических качеств, не могли не потерпеть неудачу, когда брались за управление фабрикой или другие административные обязанности. Ибо качества государственного деятеля или политика и качества менеджера или администратора не только не тождественны, но и очень редко сочетаются в одном человеке; одни предполагают умение обращаться с людьми в области социальных отношений, принципом которой выступает свобода, другие же - знание, как управлять вещами и людьми в сфере жизни, принципом которой является необходимость. Советы на фабриках привнесли элемент действия в процессы управления вещами, и это действительно не могло не вызвать хаоса. Именно эти, заранее обреченные на неуспех попытки снискали системе советов дурную славу. Из этого, безусловно, вытекает, что они оказались неспособны к организации, или скорее к перестройке экономической системы страны, но также и то, что главной причиной этой неудачи был не пресловутый анархизм народа, а его политическая активность, увы, направленная не в то русло. Вместе с тем, причина, почему партийный аппарат, невзирая на все свои многочисленные пороки - коррупцию, некомпетентность и невероятную расточительность, - в конечном счете одержал победу там, где советы потерпели поражение, лежит как раз в его изначально олигархической и даже автократической структуре, сделавшей его столь ненадежным в политическом отношении.
Власть - советам, а не партиям. Апрель, 2010. Санкт-Петербург.
Власть - советам, а не партиям. Апрель, 2010. Санкт-Петербург. Депутаты Ленсовета в Мариинском дворце. 

Все партийные системы устроены таким образом, что подлинному политическому таланту удается утвердить себя только в редких случаях, а политическому дарованию куда реже выпадает удача сохранить себя в мелких стычках внутрипартийной борьбы с ее требованием неприкрытого чистогана. Конечно, люди, собравшиеся в советах - тоже элита, более того, они - единственная политическая элита народа и из народа, какую когда-либо видел современный мир; однако их не назначали сверху и не поддерживали снизу, они свободно избраны теми, кто равен им, и, поскольку подотчетны избравшим, они ответственны и связаны с ними. Об элементарных советах, возникающих везде, где люди живут и работают вместе, можно даже сказать, что они сами избрали себя; организовавшиеся таким образом - люди с сознанием сильно развитой ответственности, взявшие инициативу в свои руки; собственно, они и есть политическая элита народа, выведенная революцией на дневной свет. Члены совета "элементарных республик" избирают своих депутатов в совет более высокого уровня, и эти депутаты, опять-таки, оказываются выдвинутыми равными себе; никакое давление сверху или снизу невозможно. Их положение не основано ни на чем ином, как на доверии равных, и это равенство нельзя назвать естественным, основывающимся на врожденных качествах. Это равенство политическое. Равенство тех, кто посвятил себя общему делу. Депутат, избранный и делегированный в совет более высокого уровня, вновь находит себя среди равных, поскольку депутаты каждого данного уровня в этой системе - это всегда люди, облеченные особым доверием. Эта система правления, если бы развилась полностью, также приняла бы форму пирамиды, без сомнения, представляющую по своей сути модель авторитарного правления. Однако в то время, как во всех авторитарных правлениях, известных нам из истории, авторитет распространяется сверху вниз, в данном случае авторитет имел бы свой источник не наверху, и не внизу, но на каждом из слоев пирамиды; и такой подход способен открыть путь решения одной из самых серьезных проблем всей современной политики, состоящей не в том, как примирить свободу и равенство, но в том, как примирить равенство и авторитет.
Во избежание недоразумений принципы отбора лучших, внутренне присущие системе советов - самоотбор в низовых политических органах, спонтанность, обоснованность личным доверием, и, наконец, почти автоматическое развитие в федеративную форму правления - не являются универсальными; они применимы только в рамках политического пространства. Культурная, литературная, художественная, научная и профессиональная элиты страны отвечают самым различным критериям, среди которых мы, однако, не найдем критерия равенства. То же относится и к принципу авторитета. Звание поэта не присваивается ни путем голосования собратьев по цеху, ни приказом признанного мастера. Напротив, талант поэта определяется только теми, кто любит поэзию, хотя сами они зачастую не в состоянии написать ни строки. Вместе с тем, звание ученого действительно определяется коллегами, однако не на основании высоких личностных и индивидуальных свойств человека; критерии в данном случае объективны и мало зависят от мнений и отдельных доводов. Наконец, социальные элиты, по крайней мере в эгалитарном обществе, где не принимаются в расчет ни происхождение, ни богатство, формируются из людей, обладающих соответствующими деловыми качествами.
Можно и дальше продолжать перечисление достоинств советов, однако разумней было бы сказать вслед за Джефферсоном: "Начните их с одной-единственной целью, и вскоре они проявят себя в качестве наилучших инструментов для всех других" - наилучших инструментов, например, для того, чтобы поставить заслон на пути экспансии современного массового общества с его опасной тенденцией к формированию псевдополитических массовых движений, или, скорее, лучший, наиболее естественный способ привить ему "элиту", которую никто не выбирает и которая сама себя создает. Радости всеобщего счастья и ответственность за публичные дела стали бы тогда уделом немногих, принадлежащих ко всем сферам, слоям общества, имеющих вкус к публичной свободе и не могущих быть "счастливыми" без нее. С точки зрения политики - они лучшие, и задача хорошего правления и признак хорошо устроенной республики состоит в том, чтобы они смогли занять место в публичной сфере, принадлежащее им по праву. Конечно, такая в подлинном смысле слова "аристократическая" форма правления означала бы конец всеобщим выборам в том смысле, в котором мы понимаем их теперь; ибо только те, кто в качестве добровольных членов "элементарной республики" показал, что стремится к чему-то большему, нежели просто личное счастье, и озабочен делами всего мира, имеют право быть услышанными при ведении дел республики. Тем не менее, это исключение из политики не имело бы уничижающих смыслов, поскольку политическая элита никоим образом не тождественна социальной, культурной или профессиональной элите. К тому же это исключение не зависело бы от какого-либо внешнего органа; если принадлежащие к "элите" люди как бы самоизбираемы, то не принадлежащие к ней самоисключены. И подобное самоустранение от публичных дел наполнило бы конкретным смыслом и придало реальную форму одной из важных негативных свобод, которой мы пользовались со времен конца античного мира. А именно свободе от политики, неизвестной Риму и Афинам, и в политическом отношении, возможно, самой важной части нашего христианского наследия.
Вот что (да, пожалуй, и не это одно) было утрачено, когда дух революции - новый дух и одновременно дух начинания нового - не смог получить надлежащие ему институты. Ничто, за исключением памяти и воспоминаний, не в состоянии компенсировать эту утрату или предохранить от того, чтобы она стала невосполнимой.
Софокл в "Эдипе в Колоне", пьесе своей старости, пишет строки, знаменитые и пугающие:
Μη φϋναι τον άπαντα νι – κά λόγον. το δέπει φανή,
βήναι κέις οποθεν περ ή – κει πολύ δεύτεπον ως τάχιστα
Не родиться совсем – удел лучший. Если ж родился ты,
В край, откуда явился, вновь вернуться скорее.
(Пер. С. В. Шервинского).
Здесь же он устами Тезея, легендарного основателя Афин и тем самым их глашатая, позволяет нам узнать, что позволяло обыкновенным людям, молодым и старым, нести бремя жизни: полис, пространство свободных поступков и живых слов людей, вот что могло добывать средства к славной жизни τόν βϊον λαμπρόν ποιέ ισθαι (Яркое светящееся равновесие - греч.).

среда, 16 августа 2017 г.

Бедные и богатые в России после демократической революции


Французский экономист Томас Пикетти
Piketty's new paper.
Photographer: The Asahi Shimbun/The Asahi
Shimbun via Getty Imag
Французский экономист Томас Пикетти - автор интеллектуального бестселлера (популярного главным образом у людей левых взглядов) "Капитал в XXI веке", теперь обратил свой взор на Россию, исследовав ее экономику с точки зрения имущественного неравенства и расслоения (именно увеличение этого неравенства на Западе - главная проблема "Капитала"). Статья под названием "От советов до олигархов: неравенство и собственность в России 1905-2016" опубликована на сайте профессора университета Беркли Габриэла Зуцмана - одного из соавторов Пикетти (еще один соавтор - его коллега по Парижской школе экономики Филипп Новокмет), а рецензию на нее написал обозреватель Bloomberg Леонид Бершидский.
Бершидский отмечает, что суть работы Пикетти и его коллег - попытка доказать, что уровень имущественного расслоения в России и "то, до какой степени она была ограблена своими олигархами" выше, чем принято считать. Впрочем, обозреватель тут же подвергает критике методологию французского экономиста, указывая на то, что в тексте иногда некритично цитируются советские данные - им, по мнению Бершидского, принципиально нельзя доверять, поскольку абсурдно считать, что в эпоху всеобщего дефицита уровень реальных доходов в СССР составлял примерно 60 процентов от европейского. Сейчас этот уровень составляет примерно 70 процентов (если иметь в виду паритет покупательной способности - Бершидский оценивает эту цифру как, возможно, завышенную, но реальную), но при этом, по Пикетти, с 1990 года доходы примерно половины населения России (в реальном выражении) не выросли.


Богатство долларовых миллиардеров в процентах к национальному доходу страны 

Доход россиян в сравнении с доходами жителей ведущих стран Европы.

Однако часть работы, посвященную развитию экономики России в нулевые и десятые годы (то есть при Путине), Бершидский считает корректной и весьма ценной. Особое внимание исследователи уделяют проблеме вывоза капитала из России - к 2015 году, как они утверждают, стоимость офшорных активов богатых россиян достигла 75 процентов ежегодного национального дохода, или стоимости активов российских граждан в самой России. При этом такая ситуация - потенциально катастрофическая для экономики - очевидно, не слишком заботит российские власти: "Огромное неравенство кажется приемлемым до тех пор, пока миллиардеры и олигархи выглядят лояльными по отношению к государству и предполагаемым национальным интересам" - пишут Пикетти, Зуцман и Новокмет.
Доля национального дохода, поступающая разным классам россиян.

Доля национального дохода поступающая 1 проценту самых богатых в России, США, Франции

Что касается собственно неравенства, то исследователи приводят такие данные: доходы "верхнего 1 процента" граждан России составляют 20 процентов от доходов всего населения, верхней 0,1 процента - 10 процентов (см. таблицу). При этом стоимость активов 10 процентов самых богатых россиян приближается к 75 процентам от стоимости всех российских активов - это почти уровень США (и намного выше, чем в Западной Европе).
Бершидский завершает свою рецензию интересным политическим выводом: Запад избрал для сдерживания России путь санкций, но при этом практически не обращает внимания на принадлежащие россиянам офшоры. "Возможно, ситуацию изменит попытка Запада отследить эти деньги и сделать так, чтобы они достались постпутинской, демократической России. Но это потребует куда более напряженной работы, а может быть и неудобных открытий относительно западного бизнеса и политики. А нынешний санкционный режим просто-напросто не ставит перед собой целью открыть эту банку с червями" - резюмирует обозреватель Bloomberg.

Прибыль и годовой доход бедных и богатых в России в 2016 году
Группа по доходам Количество взрослых,
тыс. чел.
Прибыль, € Средний годовой
додход, €
Доля национального
дохода, %
Все жители
России (100%)
114930
0
23181
100,0
Самые бедные (50%) 57465
0
7877
17,0
Средний класс (40%) 45972
13959
21728
37,5
Богатые (10%) 11493
36311
105516
45,5
В том числе
1% самых богатых
1149,3
133107
489105
20,2
Из них
0,001% - миллиардеры
1,2
18 769 565
58 575 685
2,5